винкс

Мария Бертилла Боскардин, св.



(1888—1922)

В Евангелии есть слова, которые мы часто повторяем, воспринимая их, однако, с некоторой оговоркой: «А кто хочет между вами быть большим, да будет вам слугою; и кто хочет между вами быть первым, да будет вам рабом» (Мф. 20, 26–27).

С таким же трудом мы воспринимаем и притчу о званных гостях, занимающих первые места, в то время как, согласно Христу, мудрость в том, чтобы занять последнее место, ибо только поступающего так может заметить Хозяин дома и усадить рядом с Собой, как поступает друг со своим другом.

Святые, конечно, повиновались этому слову Божьему. С истинной скромностью они искали последнее место рабов, чтобы быть похожими на Христа, Который «пришел служить, а не чтобы ему служили». И тем не менее, они почти всегда предстают перед нами в ауре величия: иногда их величие заключается в перипетиях их жизни; иногда даже в грехах, в которые они были насильно ввергнуты; иногда в изобилии сошедшей на них благодати, или в чудесах, или в деяниях, которые они смогли сотворить.

Величие некоторых из них проявилось в их кротости и незначительности, как у святой Терезы Лизьё, или же прямотаки в низости, как у св. Джузеппе Бенедетто Лабре.

Но у многих в душе остаются те сомнения, о которых мы упомянули в самом начале. А как же быть, если последнее место не выбирают? Когда речь идет о том положении унижения и повседневности, в котором иные люди рождаются и влачат потом жалкое существование, разрушая нормальное развитие собственного «я»? Когда «чувствовать себя ниже всех остальных» является не добродетелью, а комплексом, который следует вверять искусству врачейпсихиатров?

Во всех подобных случаях мы как бы сталкиваемся с парадоксом. Действительно «последние», не чувствуют склонности к святости: более того, они неспособны даже думать об этом и считать это возможным для себя.

И поэтому из того множества людей, которые чувствуют себя обиженными жизнью, большая часть считает, что они скорее недостойны святости, чем призваны к ней.

Церковь проповедует свои детям «всеобщее призвание к святости», но души многих противятся этому: существуют условия и условности, берущие начало с детства, которые делают невозможной даже нормальную жизнь, не говоря уж о святости!

Одним октябрьским вечером 1919 года монахиня Мария Бертилла Боскардин, сестра милосердия больницы в Тревизо, принимала участие в трёхдневных празднествах, устроенных отцами церкви Босых Кармелитов31 этого города, чтобы восславить новую блаженную их ордена — Анну ди сан Бартоломео, бывшую секретарем великой Терезы д’Авила.

Церковь была празднично убрана и сияла огнями. «Будем святыми и мы,— прошептала сестра Бертилла своей подруге,— только святыми в Раю, а не в алтаре».

Этими словами она пыталась совместить две насущные потребности, на ее взгляд трудно совместимые: страстное стремление к святости и сознание собственной незначительности, не позволявшее ей даже вообразить подобные почести в отношении собственной персоны.

Но пройдет немногим более тридцати лет, и она тоже поднимется до славы Бернини.

Когда речь идет о святости, Церковь не обмывается видимостью — она узнает святость как в одеждах Папы (Пий Х, современник Марии Бертиллы, был причислен к лику святых в эти же годы), так и в поношенном платье больничной сестры милосердия.

Мария Бертилла получила это имя в честь древней и благородной настоятельницы, жившей во времена франков. Она получила его сразу же при вступлении в монастырь, но в применении к ней это громкое имя казалось простым и неизящным.

При крещении ей дали имя Анны Франчески, а в семье и в селении ее звали Анеттой.

Она пришла в этот мир в небольшом селении Колли Беричи вблизи Виченцы, в семье бедных и неграмотных крестьян.

Ее мать была доброй женщиной, а отец — грубым и скандальным человеком, и его подозрительный характер становился невыносимым, когда он находился во власти вина и ревности, тогда он мучил жену подозрениями и упреками, а то и криками, и даже побоями.

Соседи слышали крик и качали головой: что они могли сделать, разве что иногда укрыть у себя девочкусоседку, в страхе бежавшую из дома, и она пряталась гденибудь в уголке чужой кухни, рыдая и закрывая глаза руками.

Иногда Анетта бросалась на колени к матери, скорее желая защитить ее, чем ища защиты. Иногда обе они прятались на чердаке, а однажды пешком убежали в Виченцу и провели ночь под портиками храма Монте Берико, плача перед образом Мадонны.

Так росла девочка, льнувшая к матери, запуганная отцом, привыкшая к тяжелой работе дома и в поле, необычайно скромная, неловкая, плохо успевающая в школе.

Она ходила в трехлетнюю начальную школу — в их селе была только такая, но осталась на второй год в первом классе, что было редкостью даже для того времени.

Так и в школе, и в селении она получила жестокое прозвище, которое навсегда закрепится за ней и в доме, и в монастыре: «бедный гусенок».

Рискуя дать повод молве о нашем неверии и сомнениях (об этом уже говорилось выше), мы могли бы вообразить чтото похожее на разговор на небесах между Богом и Его Врагом (подобный библейской истории Иова) и сказать Владыке Вселенной: «Вот создание поистине униженное, попробуй сделать из нее святую, если Тебе удастся!»

И Бог принял вызов.

Он не превратил золушку в принцессу, чтобы заблистала ее скрытая красота, Он просто использовал в Своем замысле именно те страдания, которые педагоги и психологи умеют так хорошо предвидеть и описать.

Застенчивая, неловкая, внешне неказистая, всегда на последнем месте — такой Анетта останется на всю жизнь. Но именно там, в конце стола, Иисус посмотрел на нее с любовью, как обещал в своей притче, и позвал ее занять место рядом со Своим сердцем.

Когда отец был раздражен, а дом печален и холоден, она научилась от матери искать убежища в сельской церквушке как в родном доме. Она шла туда каждое утро, очень рано, держа башмаки под мышкой, чтобы не стоптать их до срока. Там она ясно понимала, что такое семья, и чувствовала себя в мире со всеми, даже с отцом, на которого никогда никому не жаловалась. Впрочем, отец в душе не был злым, он был лишь ожесточен невзгодами и вином и иногда наблюдал, как девочка пыталась молиться даже дома.

И когда — именно ему! — придется свидетельствовать на процессах канонизации дочери, он признается, что иногда, видя, как девочка молится на коленях в какомнибудь углу, он чувствовал «ком в горле», и ему казалось, он «теряет сознание, и у него появлялось желание тоже прочесть молитву».

В школе на нее не обращали внимания, считая несколько отстающей в развитии; порой у нее даже не проверяли домашних заданий, и подруги с жестокостью, свойственной возрасту, не упускали случая напомнить ей об этом. «Ну а мнето что?» — кротко отвечала девочка, действительно не испытывая ни возмущения, ни гнева.

Только один раз учительница и подруги смутились перед ней, как бы заглянув в ее неведомый им мир. На Страстной неделе учительница рассказала ей о страстях Иисусовых, и Анетта разразилась безутешным рыданием: «Я плачу изза страданий Господа! Какие жестокие люди!» — объяснила девочка на своем диалекте.

Священник, посмотревший на это создание более проницательным взглядом, вопреки мнению и к удивлению всех, допустил ее к первому причастию в восемь с половиной лет в то время, как необходимый для этого возраст был одиннадцать лет. Это было в 1897 году, когда в Лизьё умерла Тереза дель Бамбино Джезу (досл. «Ребенка Иисуса»). Это была святая, которая будет напоминать Церкви и всему миру, с какой нежностью Бог останавливает свой взгляд на том, что миру кажется маленьким и слабым.

Когда Анетте исполнилось двенадцать лет, священник, снова вопреки существующим правилам, принимает ее в ассоциацию «Дочерей Марии», куда принимали девочек только после четырнадцати лет.

Этот святой отец заглянул к ней в душу, полюбил ее, и она не казалась ему такой уж невежественной. Он подарил ей катехизис, интуитивно поняв, что она всегда будет держать его при себе и ежедневно изучать. Катехизис найдут в кармане ее платья, когда она умрет в возрасте тридцати четырех лет.

Но и священник был весьма удивлен, когда пятнадцатилетняя девочка поведала ему о желании посвятить себя Богу в любом заведении, по его выбору.

— Но ведь ты ничего не умеешь! Монахини не будут знать, что с тобой делать!

— Это правда, отец,— искренне отвечала девочка.

И тогда он объяснил ей, что лучше для нее остаться дома и помогать в полевых работах.

Но потом, когда священник остался один перед Святейшим, он понял, что все не так просто. Встретив ее вновь, он спросил:

— Ты все еще намерена уйти в монастырь? Но скажи мне, умеешь ли ты по крайней мере чистить картофель?

— О да, отец, это — да!

— Хорошо, этого достаточно!

Его ворчливый и вместе с тем веселый тон напоминал об утонченности святой Терезы из Лизьё, которая в те же самые годы говорила: «Слишком много людей предстают перед Богом, думая, что будут Ему полезны!»

Разговор между священником и девочкой напомнил и аналогичную беседу, состоявшуюся за несколько лет до этого в Лурде между епископом и смиренной Бернадеттой Субиру. Впрочем, все трое (Бернадетта, Тереза и Бертилла) в самом деле казались духовными сестрами.

Итак, она вошла в монастырь, убежденная в том, что, принимая ее туда, ей оказывают большую честь, незаслуженное одолжение и что «последнее место» для нее было бы всегда справедливым, оно ей полагалось.

Она была довольна и благодарна всему: «Я буду вести себя, как принятая сюда особой милостью, — записывала она в своей тетрадочке для заметок, — и все, что мне будет дано, приму так, как если бы этого не заслужила».

Вначале ее отец испытал досаду при мысли о необходимости дать ей несколько сотен лир в качестве вступительного взноса, даже самого мизерного, но потом принял решение: «Если она считает, что ее судьба там... Дада, я дам ей, что положено, и пусть она идет своей дорогой!»

Так человек, не сумевший стать хорошим отцом, смог произнести слова, исполненные тайны и «объективной веры»: он интуитивно угадал судьбу дочери и не препятствовал ей. В его устах прозвучало грубое по форме, но искреннее по сути признание прав Бога Отца.

И именно он проводит ее в монастырь, таща за собой тележку с бедным приданым дочери. Эта земная картина непременно должна была растрогать Отца Небесного, Который удостоит этого неотесанного и маловерующего человека благодати благочестиво умереть в старости, окруженным почитанием и любовью благодаря дочери, ставшей святой.

В послушничестве то, что Анетта, а теперь сестра Бертилла, должна была изучить по мере своего восхождения и добродетели, она знала «естественно».

Она должна была изучить основы всякой духовной жизни и всякого таинства, то есть все о Боге и ничего о человеческом создании, о чем долго размышляли Франциск Ассизский, Катерина Сиенская, Иоанн Креста и тысячи других святых, а у нее не возникало по этому поводу никаких вопросов или затруднений.

Она должна была упражняться в познании Бога и в познании самой себя, согласно знаменитому изречению святого Августина: «Noverim te, Domine, noverim me» (лат.) («Я познаю Тебя, Господи, и я познаю себя!»). И она, даже не осознавая этого, объясняла своей подруге, насколько это ясно и очевидно: «Если мы унижены, то не стоит тратить время на сожаления по этому поводу, нужно просто сказать Господу: “Я должна познать Тебя и познать себя!”»

Она действительно была уверена в том, что она — «ничто» и что другие — образованные и способные — гораздо лучше ее, а потому имеют право на ее заботу и ее услуги.

Она приходила к воспитательнице и просила ее с обезоруживающей искренностью: «Я ни на что не гожусь. Научите меня, что мне делать. Я хочу стать святой».

Для нас, готовых зубами защищать те немногие привилегии, которых мы добились, это было бы вопросом собственного достоинства. Мы могли бы испытывать даже неприятное чувство, видя человеческое создание, доведенное до такой степени покорности (или, может быть, унижения). Однако мы не должны обманываться на сей счет.

При всем нашем достоинстве мы боимся или даже стыдимся заявить, что хотим стать святыми. Она же считала это правом и необходимостью.

Другими словами, за нашим мнимым достоинством часто скрывается весьма хрупкое и неуверенное «я», а покорность и даже самоунижение Бертиллы таили в себе «я», которое было весомее и чище бриллианта.

Стремление к святости и уверенность, что и для нее это возможно с Божьей помощью, защитили ее от ухода в себя, от нервного истощения, от жизненного кризиса. Именно это стремление и эта уверенность сделали «евангелическим» ее существование «на последнем месте».

И потому она на своем опыте познала истинную прелесть и правдивость таких слов, как «подчинение», «бедность», «покорность», «молчание», «забота». И ей было по нраву выбирать место, менее почетное, работу, более тяжелую, оказывать самые щедрые услуги без всяких жалоб. «Я сделаю, сделаю, теперь мой черед», — часто говорила она о делах, которые никто другой не хотел выполнять. А когда ее в чемнибудь обвиняли или относились к ней с пренебрежением, она не обижалась.

В конце первого года послушничества ее направили в больницу Тревизо, потому что там была тяжелая обстановка, в том числе с моральной точки зрения, и было решено, что ее кроткая простота разрядит атмосферу. Это была больница со множеством проблем, в стадии постоянной и медленной реконструкции, с не соответствующими требованиям отделениями и с неподготовленным персоналом. Кроме того, это была арена профсоюзной и политической борьбы, злобных схваток между масонами, социалистами и клерикалами.

Когда в 1907 году — году поступления туда девятнадцатилетней Бертиллы — три сестры были уволены, скорее назло, чем по какойлибо веской причине, приходской еженедельник «La voce del popolo» («Глас народа») поместил такую примечательную заметку: «Их выгнали. Это были три ангела милосердия.., которые с величайшей самоотверженностью ухаживали за больными... Их выгнали, как выгоняют воров, дав им восемь дней на поиски другой крыши и другого хозяина. Их выгнал мэреврей и советникимасоны, чтобы доставить удовольствие мошенникамсоциалистам...»

Такова была царившая там атмосфера.

Там ожидала ее настоятельница, деятельная и энергичная, которая с первого взгляда составила о ней весьма нелестное мнение и послала ее в кухню на подсобные работы, безо всякой возможности контактов с врачами и больными. Там Мария Бертилла оставалась целый год, без перерыва, среди кухонных плит, кастрюль и водосточных труб.

С другой стороны, еще будучи послушницей, она записала такую молитву в своей тетрадочке для заметок: «Иисус мой, заклинаю Тебя твоими святыми ранами, вели мне скорее тысячу раз умереть, чем совершить хотя бы один поступок, который бы заметили!»

Поэтому она не противилась, когда ее посылали туда, где не было ни малейшей возможности вызвать восхищение или совершить поступки, заслуживающие внимания других. Конечно, ее сокровенным желанием был уход за больными, но ей велели сидеть на кухне и управляться с посудой. Она научилась мыть тарелки и молиться: «Господи, вымой мою душу и подготовь ее к завтрашнему причастию». Если бы она делала свою работу с жалобой на устах и в сердце, она была бы рабой, но с этой молитвой, со своего последнего места, она взирала на Господа, и этого ей было достаточно, чтобы почувствовать себя приглашенной на трапезу с Самим Богом.

Через год ее снова отозвали в Виченцу для религиозной практики, хотя настоятельница Тревизо пыталась поступить посвоему и прогнать ее, ибо «вбила себе в голову, что сестра Бертилла ни на что не способна». Потом ее снова отправили в больницу Тревизо: «Господи, она снова здесь!»— воскликнула настоятельница, увидев ее перед собой. Настоятельнице были нужны опытные медсестры, а ей снова прислали это полусоздание. Естественно, она снова направила ее на кухню. Но десять дней спустя в одном из самых трудных и требующих деликатного подхода отделений не оказалось старшей сестры. Сначала настоятельница прогнала как искушение саму мысль о том, чтобы поручить такую ответственность сестре Бертилле, но никого другого не было. Она даже помолилась, прося прощения у Бога за совершаемое неблагоразумие, но потом все же доверила ей отделение.

Так, в двадцать лет Бертилла начала свою миссию медсестры. Это было детское инфекционное отделение, почти все дети были больны дифтеритом, их подвергали трахеотомии и интубации, поэтому они нуждались в почти непрерывной помощи: малейшая рассеянность могла стоить жизни ребенку. Кроме того, отделение работало в постоянном и срочном режиме, вне расписания, без контактов с внешним миром, даже на время ежедневной службы.

Следует помнить, что это было время, когда детей часто «привозили из далеких селений, глубокой холодной ночью, на трясучих повозках, в тяжелейшем состоянии изза начавшейся септицемии, синюшных изза прогрессирующей асфиксии, нуждающихся в скорой и квалифицированной помощи».

С одной стороны, общение с этими детьми, а с другой — участие в этих жутких страданиях невинных созданий, казалось, избавили Бертиллу от неловкости, от застенчивости, сделав ее «мягкой, спокойной, уравновешенной, проницательной» — так говорили врачи.

Следует перечитать свидетельства докторов, у которых она была ассистенткой. Вот одно из них: «В отделение поступили дети, больные дифтеритом, их вырвали из семьи, и они находились в таком возбуждении и отчаянии, что их трудно было успокоить; первые дватри дня они напоминали маленьких зверьков: дрались, кувыркались под кроватью, отказывались от пищи. И сестре Бертилле быстро удавалось стать мамой для всех. Через два–три часа ребенок, только что рыдавший в отчаянии, цеплялся за нее, как за материнскую юбку, и, успокоившись, следовал за ней повсюду. Отделение представляло собой трогательное зрелище: грозди детей, виснувших на ней. Отделение действительно образцовое».

Все это может показаться лишь трогательной картинкой, но потом врачи продолжали описывать то, что происходило с родителями, когда приходилось сообщать им о смерти ребенка. Только она, Бертилла, умела найти подходящие слова, чтобы помочь им победить отчаяние. Да и сами доктора (особенно новенькие, боявшиеся в первый раз делать трахеотомию) всегда видели ее рядом, без тени нервозности или усталости в самые критические и тревожные минуты.

Бывало даже, что, когда наступало время выписываться из больницы, дети плакали, расставаясь с ней, и врачи, улыбаясь, вспоминали случай с одной девочкой, которая заявила, что не хочет уходить, потому что «очень полюбила сестру».

«Сестра Бертилла всегда создавала впечатление, что над ней есть ктото подталкивающий и ведущий ее, потому что она в своей миссии сострадания и милосердия возвышалась над другими, живущими по таким же законам и работающими с таким же напряжением,— она, которая, казалось, не имела никаких особых качеств, возвышающих ее над другими,— ни ума, ни культуры, действительно производила впечатление человека, ведомого ангелом... Даже с медицинской точки зрения кажется невозможным, чтобы человек, подобно сестре Бертилле, проводил одну, две, три, пятнадцать бессонных ночей, после чего появлялся бы таким, как всегда, небрежно относящимся к самому себе, не выказывающим ни тени усталости, ни болезни, если, повторяю, не предположить, что существовало нечто внутри или вне его, что возвышало его над всеми... Кроме того, она оказывала такое влияние на других и владела таким даром убеждения, что всего этого нельзя было встретить ни у кого другого...»

Заметим, что врач, описывающий ее таким образом, был вольнодумцем, масоном, который потом обратится в истинную веру, когда увидит, как она будет умирать, «исполненная радости».

Среди «заразных» Бертилла пробыла семь лет, потом она работала во всех других отделениях, повсюду оставив о себе — за пятнадцать лет своей больничной деятельности — дорогое и святое воспоминание.

Одна из ее коллег рассказывала, что иногда, когда сестры сидели за трапезой, поступала новая больная. Если ответственная за прием больных говорила: «Есть больная для сестры Бертиллы», все понимали, что «речь идет о больной в тяжких недугах и паразитах, или же туберкулезной больной». Она приучила других вспоминать о ней прежде всего в тех особенно неприятных ситуациях, которых старались избежать не только медсестры, но и санитарки.

Когда матьнастоятельница просила ее проявлять больше уважения к самой себе, она отвечала: «Матушка, я считаю, что служу Господу»,— и никогда не боялась ни лишней работы, ни грубого обращения со стороны самых нервных больных. Казалось, что у нее не было гордости, а только желание любить и служить.

В 1915 году вспыхнула война. Когда река Пьяве стала линией фронта, над больницей нависла непосредственная постоянная опасность. «В эти дни войны и страха,— писала Бертилла в своей тетрадке,— я говорю: “Иду! Я здесь, Господь, чтобы исполнить Твою волю, чем бы она ни была — жизнью, смертью, ужасом”».

Эти слова могут показаться обычной молитвой монахини, но это был молчаливый и героический выбор. Всякий раз— днём или ночью,— когда бомбардировки молотили город и когда все бежали в бомбоубежище, она оставалась у постелей лежачих больных, молилась и раздавала рюмочки с вином «марсала» тем, кто падал в обморок от страха.

Она бледнела, охваченная страхом, может быть, больше, чем другие, но все же оставалась.

— Вы не боитесь, сестра Бертилла? — спрашивала настоятельница.

— Не беспокойтесь, мать,— отвечала она,— Господь дает мне столько силы, что я даже не чувствую страха.

И ее послали в филиал больницы, расположенный рядом с железнодорожным узлом; он находился под обстрелом во время авиационных налетов. Бертилла должна была заменить одну монахиню, которая не выдерживала страха. «Не думайте обо мне, мать,— говорила она настоятельнице, которая чувствовала себя немного виноватой, прося ее об этой жертве,— для меня достаточно быть полезной...»

В 1917 году, во время оккупации Фриули, больницу пришлось эвакуировать, и больные уезжали тремя группами. Сестра Бертилла уехала с двумястами тифозных больных в окрестности гор. Брианца. Позже, в начале 1918 года, ее послали в провинцию Комо в лечебницу для военных, больных туберкулезом, и она оставалась там один год.

Рассказывать, как она жила в этих страданиях, значило бы повторять уже сказанное, поскольку святость этой кроткой женщины заключалась именно в непрерывной цепи слов, жестов, поступков, решений, шедших в одном направлении— и это при каждодневной испытанной верности, что является самым большим чудом на этой земле.

И речь не идет только о посмертном воскрешении человека в памяти людей, когда все в нем видится добрым и прекрасным.

В этом же самом году один полковой священник, вернувшийся домой после выздоровления, почувствовал потребность написать письмо главной настоятельнице, чтобы поблагодарить «за добро, которое ее дочери творят в этом доме страданий... Среди других,— писал он,— отличается сестра Бертилла. Занятая уходом за солдатами, больными туберкулезом, находящимися на последнем этаже гостиницы, приспособленной под больницу, она изматывала себя заботами и милосердием, ухаживая за ними как мать за сыном, как сестра за братом.

Нужды бедняг, заслуживающих сострадания при их неумолимом недуге, были огромными, а больница была не в состоянии предоставить им все необходимое. Сестра Бертилла могла бы пройти сквозь огонь, чтобы достать микстуру для больного, она никогда не сидела на месте, и кто знает, сколько раз в день она спускалась и поднималась по лестнице из ста ступенек, чтобы пойти на кухню и взять там то одно, то другое...»

Несколько лет спустя этот же человек расскажет еще об одном эпизоде, который даст нам представление о степени ее милосердия, которое так его восхитило.

«Грипп, или испанка, дошел и до нашей больницы, были десятки жертв эпидемии, многие погибли. Температура, которая была у всех, поднималась до ужасающих цифр. По предписанию врачей, мы спали с открытыми окнами, и, чтобы смягчить ночной холод, нам разрешали класть в постель грелку с горячей водой. Случилось так, что однажды поздним октябрьским вечером изза поломки водяного котла мы были лишены этого небольшого отопления. Трудно передать тот кромешный ад, который изза этого начался. Заместителю директора с трудом удалось усмирить мятеж, пытаясь убедить солдат, что по не зависящей от начальства причине не было возможности приготовить для всех больных желанную воду. Кроме того, обслуживающий персонал кухни имел право на отдых!» Но каково же было удивление всех, когда глубокой ночью они увидели, как маленькая сестричка ходила между кроватями, вручая каждому больному желанную грелку с горячей водой. «У нее хватило терпения нагреть воду в маленьких кастрюльках на импровизированном огне посреди двора... На следующее утро все говорили об этой сестре, которая, не отдохнув, вновь приступила к своим обязанностям...»

Наградой же ей были лишь замечания придирчивой настоятельницы, обеспокоенной тем, что Бертилла слишком привязывается к своим солдатам. Ее уход и заботы казались настоятельнице чрезмерными, да и больные слишком привязывались к ней. Она освободила ее от ответственности за лечебное отделение и направила в прачечную, где Бертилла должна была сортировать отвратительные горы заразного белья. Более того, поскольку настоятельница считала, что эта работа низкооплачиваемая, она то и дело замечала (с жестокостью, на которую посредственные люди способны даже более, чем злые), что Бертилла «не зарабатывала даже на хлеб, который ела».

Она сделала так, что главная настоятельница позвала Бертиллу к себе: «Я здесь, мать,— сказала она, придя туда,— я здесь — бесполезная сестра, неспособная служить обществу».

Для нее это был момент «страстей»: Иисус воспользовался непониманием людей, чтобы принять молитву, которую она часто к нему обращала: «Чтобы быть всегда с Тобой на Небе, я хочу разделить с Тобой здесь, на земле, все горести этой долины слез. Я хочу сильно любить Тебя, идя на жертвы, на крест, на страдания».

Кто хочет во что бы то ни стало избегать страданий, никогда не сможет понять, какое чудо происходит, когда желание соучаствовать в Кресте Христовом овладевает сердцем: как будто Страсти Христовы повторяются для нас ради спасения всех. И Главная настоятельница, которая ее любила, дала ей поручение, бывшее для Бертиллы лучше всякой премии. Когдато она заботилась о детях, больных дифтеритом, потом о туберкулезных военных, а теперь настоятельница послала ее на виллу вблизи Монте Берико, ухаживать за семинаристами, которых настигла эпидемия лихорадки, не обошедшей и семинарии. Таким образом, она могла лечить юношей, предназначенных в будущем стать священниками — самыми ценными членами Тела Христова.

Заметки, которые она внесла в эти месяцы в свою тетрадочку, проникнуты любовью к Святой Деве; и она вновь ощущала себя девочкой, укрывавшейся вместе с матерью за колоннадой храма Богородицы: «О дорогая Мадонна, я не прошу у тебя ни видений, ни откровений, ни удовольствий, ни радостей, даже духовных... Здесь, на земле, я ничего не хочу, кроме того, что хотела Ты в этом мире; я хочу только чистой веры, ничего не видеть, не испытывать удовольствий, с радостью и безутешно страдать... много трудиться для Тебя, до самой смерти».

Через пять месяцев она вновь вернулась в Тревизо к своим заразным детям, поскольку на нее поступил запрос от главного врача лечебного отделения.

Та же доброта, та же кротость, то же спокойствие и то же непреклонное стремление к самоотдаче, несмотря на опухоль, которая уже давно разъедала ее организм. В двадцать лет ее прооперировали, но болезнь не отступила. Кроме того, она не обращала внимание на симптомы еще и из ложного, непреодолимого стыда.

В духовном смысле она все более становилась отрешенной от себя: «У меня нет ничего своего собственного, кроме моей воли... и я, по милости Божьей, готова и полна решимости во что бы то ни стало никогда и ничего не делать по своей воле, и все это по причине чистой любви к Иисусу, как будто не существует ни ада, ни рая, ни даже утешения от спокойной совести...»

Даже не подозревая об этом, она касалась вершин, которых достигли лишь величайшие мистики.

16 октября 1922 года всем стало очевидно, что она не может больше держаться на ногах. В полдень ее осмотрели, и хирург решил срочно оперировать ее, уже на следующий день. До последней минуты она была на ногах. Удалили опухоль, распространившуюся уже на брюшную полость, но было ясно, что она не выкарабкается.

По больнице разнесся слух, что сестра Бертилла умирает в своей комнатке, и туда сейчас же сбежались врачи и медсестры. «Даже если бы она не была святой, ее все равно было бы так жалко!»— сказала одна из сестер, всегда считавшая ее «ни на что не способной» глупышкой.

Ктото плакал, видя, с каким смирением она переносит страдания, а она пыталась всех успокоить: «Вы не должны плакать. Если мы хотим увидеть Христа, надо умереть. Я довольна».

Она говорила на диалекте, как всегда. «Скажите сестрам,— обратилась она к главной настоятельнице,— чтобы они работали только для Господа, что все остальное ничто, все ничто!»

Доктор Дзуккарди Мерли (вольнодумец и масон, о котором мы уже говорили) наблюдал, как она умирала, и чувствовал, как меняется его душа: «Я могу утверждать, что заря моего духовного преображения началась тогда, когда я увидел, как умирает сестра Бертилла. Действительно, для нее, руку которой я поцеловал перед самой ее смертью, смерть была радостью, это было очевидно всем. Она умерла так, как не умирал на моей памяти никто другой, как будто она уже находилась в лучшей жизни... Мучимая тяжелейшей болезнью, обескровленная, сознавая, что умирает, в том состоянии, когда больной обычно цепляется за врача в поисках спасения, она произносила слова, которые трудно даже повторить: “Будьте довольны, сестры, я ухожу к моему Богу”. После этого мне впервые захотелось критически взглянуть на себя, и теперь я полагаю, что это было первым чудом сестры Бертиллы. Я подумал про себя: “Это создание как бы вне нас, хотя она еще жива. Есть в ней часть материальная, которая с нами, она благодарит, утешает окружающих, но есть также и часть духовная, которая вне нас, над нами, она более очевидна и доминирует над всем: духовная часть уже наслаждалась тем счастьем, которое было мечтой ее жизни”».

В этих словах, на первый взгляд, кажущихся не вполне ясными и понятными, виден рационалист, поставленный перед очевидностью сверхъестественного: он всегда отрицал существование души и теперь вынужден созерцать ее почти воочию, когда Бог с радостью берет ее к Себе, а тело оставляет ему.

Так скромная сестричка увлекла за собой, в свою веру, этого интеллектуала, гордого своей наукой и свободомыслием. Это сделала именно она, умирающая, с истрепанным катехизисом в кармане платья, часто повторяющая: «Я бедная невежда, но верю во все то, во что верит Церковь».

Одной своей коллеге — сестре, которая расспрашивала ее об ее «духовной жизни», она ответила: «Я не знаю, что такое «наслаждаться Господом». Мне достаточно уметь мыть посуду, даря Богу мой труд. А в духовной жизни я ничего не смыслю... Моя жизнь — это «проселочная дорога».

Она всегда ощущала себя крестьянкой, привыкшей к полевым дорогам, ведущим на работу,— по ним можно идти запросто, без претензий, ни на что не отвлекаясь.

Однако эта крестьянка умела писать — она писала на диалекте, со множеством орфографических ошибок, но слова ее были чистыми и благородными: «Лишь я и Бог, соединение внутренне и внешнее, непрерывная молитва — этим воздухом я дышу. Работаю постоянно, усидчиво, но спокойно и аккуратно. Я — творение Божье, Бог создал и сохраняет меня, мой разум хочет, чтобы я принадлежала только Ему. Я ищу счастья, но настоящее счастье я нахожу только в Боге... Я должна исполнять волю Иисуса, ничего не ища и ничего не желая, радостно и весело... Умоляю Иисуса помочь мне победить себя, понять то, что хорошо и что плохо, помочь мне и вдохновить на исполнение Его святой воли, и ничего другого я не ищу...»

Папа Пий ХII, в 1952 году провозглашая ее блаженной, сказал: «Вот тот образец, который не ошеломляет и не подавляет... В своей скромности она определила свой путь, как “проселочную дорогу”— самый обычный путь, путь Катехизиса».

День памяти 20 октября

Антонио Сикари. Портреты Святых

Мы на Facebook
Закрыть

Прочитано: 2750

[ Вернуться назад ]

http://runetki.sexy/
Навигаци
 
Последнее добавленное
 
На правах рекламы
 


Полезные статьи

  • В поисках свадебного фотографа